Записки пастора Теге. Главы V-XII
Главы I-IV
Глава V.
И так назначен был поход за Вислу. Еще звезды ярко горели, а я был уже на ногах, и готовился в дорогу. Погода была тихая, небо самое ясное, солнце взошло великолепно и так мирно, а между тем впереди грозили все те бедствия, от которых мы обыкновенно просим избавления у Бога.
Через час по восхождении солнца, я стоял на берегу Вислы.
Откровенно сознаюсь, что сердце мое было растерзано горестью. Поход за Вислу не мог остаться для меня без последствий.
Я прощался с родиной, с моей сладкой, едва не исполнившейся надеждой жить тихо и покойно; мне должно было идти на войну, и войну ожесточенную, как надо было ожидать. Поручив себя Богу, я переехал верхом на ту сторону реки.
На походе со мной не случилось ничего особенного, кроме того, что я нажил ce6е друга в протопопе русской армии, и тесно сошелся с ним. Это был человек средних лет и средняго роста, добрый, чистосердечный и веселый. Обязанность его была важная: надзор над всеми попами армии, с правом наказывать их телесно, что случалось довольно часто, по причине дурнаго поведения некоторых попов. Протопоп был окружен множеством слуг и подчиненных; домашняя одежда его состояла из чернаго, богатаго бархата. Он был очень хорош со мною, и мы всегда езжали рядом верхами. Кое как говоря по немецки, он развлекал меня своею веселостью, и учил, как обращаться с русскими, которых я вовсе еще не знал. Я имел счастие так ему понравиться, что когда я был уже приходским пастором в Побетене, он навестил меня, и дал мне ясно понять, что охотно бы отдал за меня свою дочь. Я верно принял бы это предложение, если бы не имел других намерений.
читать дальшеНаша армия шла на Бромберг, потом на Познань. В Познани мы стали лагерем, и, казалось, на довольно продолжительное время. Я по обыкновению хотел занять квартиру графа Фермора, но ее только что занял какой-то русский полковник. Разсказываю это в доказательство порядка, господствовавшаго тогда в русской армии. Воротясь в лагерь, я просил генерал-квартирмейстера, который был в полковничьем чине, чтобы мне отвели другую квартиру. Кто же осмелился занять вашу? спросил он гневно, вскочил с своей постели, и не дожидаясь моего ответа, стал надевать полную форму; потом пригласил меня следовать за собою, на квартиру Фермора. Там нашли мы полковника, который самовольно в ней расположился, и генерал квартирмистр строго спросил его: Кто вы такой? Разве вы не знаете, что эти комнаты назначены для главнокомандующаго, и что вы показали неуважение к его особе? Полковник отвечал, запинаясь, что ему приказано доставить в Торн князя Ф. Гацфельда, взятаго в плен казаками, что он приехал поздно и не знал, где остановиться и проч. Однако генерал-квартирмистр не довольствовался извинением, приказал, чтобы квартира была очищена, и чтобы полковнику отвели другую. Но так как всех комнат было три, то я предложил уступить приезжему две комнаты, а себе оставлял одну, этим уладил дело, и провел приятно вечер с моимъ соседом. На следующее утро явились ко мне выборные из жителей Познани лютеранскаго исповедания. У них не было ни церкви, ни пастора, и они просили меня проповедывать у них и приобщать Св. Таин. Я не мог согласиться на это предложение, не спросясь главнокомандующаго; тот согласился, и я прожил это время очень приятно, навещая больных, приобщая Св. Таин, исполняя другия требы, за что и получал значительные подарки.
Из Познани мы выступили опять в поход по направлению через Ландсберг, что на Варте. Скоро авангард, вместе с артиллерией, пошел к Кюстрину, а резервы, и я с ними, несколько дней оставались еще позади, пока также не получили приказания идти вперед.
Но я посвящу особую главу нашему пребыванию под Кюстрином, где мне пришлось в первый раз увидеть, что такое война.
Глава VI.
В половине августа (1758), в 9 часов утра, я приближался к Кюстрину. Еще его не видно было за лесом, но поднимавшийся дым и неумолкаемый рев пушек и мортир уже возвещали мне о страшном бедствии, котораго я скоро сделался свидетелем. Кюстрин, этот большой город, горел, и не с одного какого-либо конца, но горел весь. В 5 часов утра Фермор начал бомбардирование; одна из первых бомб попала в сарай с соломою, и произвела пожар, кончившийся истреблением города. Между тем пальба с русской стороны не прекращалась. К полудню Кюстрин уже превратился в дымящуюся груду пеплa; но, не смотря на то, русские продолжали бомбардирование верно для того, чтобы воспрепятствовать жителям тушить пожар и спасать имущество (*).
(*} Разрушение Кюстрина, от котораго содрогнется каждое чувствительное сердце, служит, как мне кажется, к оправданию графа Фермора, и к опровержению де ла Мессельера, который обвиняет графа в содействии королю прусскому. Рамбах в своем отечественно-историческом сборнике (Taschtncuche), на стр. 356, говорит, что система войны графа Фермора состояла в том только, чтобы жечь и грабить. Но он не соображает, что в тогдашних отношениях прусскаго двора к русскому, главнокомандующий должен был действовать более по инструкциям, нежели следовать внушениям человеколюбия. Эти чувства Фермора мне были хорошо известны, и мне бывало особенно жаль главнокомандующаго, когда я видел, как необходимость заставляла его жертвовать высшему интересу благороднейшими побуждениями души своей.
Сотни людей, ища спасения на улицах, погибли от выстрелов или под развалинами домов. Большинство жителей бежало за Одер в предместья и деревни, оставя по сю сторону реки все свое имущество.
Разрушение Кюстрнна было часто описываемо, но дли очевидца, никакое описание не может быть вернее, того, что он сам видел. Известно, что безчисленное множество жителей, спасаясь в погребах, погибло под их развалинами, или задохлось там от дыма и угара.
Граф Фермор снял осаду Кюстрина, когда комендант крепости, Фон Шак, отказался сдать ее. Это было 21-го августа.
Вскоре после того, Фермор получил верныя известия о приближении короля и о его намерении перейти Одер. Генерал-лейтенант Куматов (von Kumatoff) тот-час отряжен был к нему навстречу с наблюдательным корпусом. Но это не помешало Фридриху благополучно переправиться через Одер; Куматов просмотрел короля, по чьей вине, не знаю.
24 Августа двинулась вся наша армия. К ночи мы достигли окрестностей Цорндорфа, и здесь-то я был свидетелем зрелища, самаго страшнаго в моей жизни.
Глава VII.
Надлежало сразиться с Фридрихом. Мы пришли на место боя, выбранное Фермором. Уверяют, будто оно было неудобно для русской apмии, и будто армия была дурно поставлена. Пусть судят об этом тактики. Безпристрастный же наблюдатель не мог не заметить, что обе стороны имели некоторое право приписывать себе победу, как оно и было действительно.
Разскажу, что было со мною, и каковы были мои ощущения.
При всем мужестве, не доставало сил равнодушно ожидать сражения, ибо известно было, как оба войска были озлоблены одно против другаго. Разрушение Кюстрина должно было только усилить ожесточение Прусаков. Действительно, мы после узнали, что король, перед началом сражения, велел не давать пощады ни одному Русскому.
Когда армия пришла на место сражения, солдатам дали непродолжительный роздых, и потом, еще перед полночью, начали устроивать боевой порядок. В это время соединился с нами 10 тысячный русский отряд под начальством генерал-лейтенанта Чернышева. То был так называемый новый корпус. Таким образом наша армия возрасла до 50.000 человек. Известно, что ее выстроили огромным четыреугольннком. По средине, где местность представляла род углубления, и поросла редкими деревьями, поставили малый обоз, с младшим штабом (Unterstab), при котором и я находился. Большой обоз находился в разстоянии четверти мили оттуда, в Вагенбурге, с 8000 человек прикрытия.
Мне кажется, что положение обоза было неудобно. Король должен был проходить не в дальнем оттуда разстоянии, и мог легко истребить обоз. Таково, кажется, и было вначале его намерение, но не знаю, почему он его не исполнил.
Самая ясная полночь, какую я когда либо запомню, блистала над нами. Но зрелище чистаго неба и ясных звезд, не могло
меня успокоить: я был полон страха и ожидания. Можно-ли меня упрекать в этом? Будучи проповедником мира, и вовсе не был воспитан для войны. Что-то здесь будет завтра в этот час? думал я. Останусь-ли я жив или нет? Но сотни людей, которых я знал, и многие друзья мои погибнут наверно; или, может быть, в мучениях, они будут молить Бога о смерти!
Эти ощущения были так тяжелы, что лучше бы пуля сжалилась надо мною, и раздробила мое тело. Но вот подошел ко мне офицер, и сказал растроганным голосом: «Господин пастор! Я и многие мои товарищи желаем теперь из ваших рук приобщиться Св. Таин. Завтра, может быть, нас не будет в живых, и мы хотим примириться с Богом, отдать вам ценныя вещи, и объявить последнюю нашу волю».
Взволнованный до глубины души, я поспешил приступить к таинству. Обоз был уложен, палатки не было, и я приобщал их под открытым небом, а барабан служил мне жертвенником. Над нами разстилалось голубое небо, начинавшее светлеть от приближения дня. Никогда так трогательно, и, думаю, так назидательно, не совершал я таинства. Молча разстались со мною офицеры; я принял их завещания, дорогия вещи, и многих, многих из этих людей видел в последний раз. Они пошли умирать, напутствуемые моим благословением.
Ослабев от сильнаго душевнаго волнения, я крепко заснул, и спал до тех пор, пока солдаты наши не разбудили меня криками: «Прусак идет.» Солнце уже ярко светило; мы вскочили на лошадей, и с высоты холма я увидал, приближавшееся к нам прусское войско; opyжие его блистало на солнце; зрелище было страшное. Но я был отвлечен от него на несколько мгновений.
Протопоп, окруженный попами и множеством слуг, с хоругвями, ехал верхом по внутренней стороне четыреугольника, и благословлял войско; каждый солдат, после благословения, вынимал из-за пояса кожаную манерку, пил из нея, и громко кричал: ура, готовый встретить неприятеля.
Никогда не забуду я тихаго, величественнаго приближения прусскаго войска. Я желал бы, чтоб читатель мог живо представить себе ту прекрасную, но страшную минуту, когда прусский строй вдруг развернулся в длинную кривую линию боеваго порядка. Даже Русские удивлялись этому невиданному зрелищу, которое, по общему мнению, было торжеством тогдашней тактики великаго Фридриха. До нас долетал страшный бой прусских барабанов, но музыки еще не было слышно. Когда же прусаки стали подходить ближе, то мы услыхали звуки гобоев, игравших известный гимн: Ich bin ja, Herr, in deiner Macht (Господи, я во власти Твоей). Ни слова о том, что я тогда чувствовал; но я думаю, никому не покажется странным, если я скажу, что эта музыка впоследствии, в течении моей долгой жизни, всегда возбуждала во мне самую сильную горесть.
Пока неприятель приближался шумно и торжественно, Русские стояли так неподвижно и тихо, что, казалось, живой души не было между ними. Но вот раздался гром прусских пушек, и я отъехал внутрь четыреугольника, в свое углубление.
Глава VIII.
Казалось, небо и земля разрушались Страшный рев пушек и пальба из ружей ужасно усиливались. Густой дым разстилался по всему пространству четыреугольника, от того места, где производилось нападение. Через несколько часов сделалось уже опасно оставаться в нашем углублении. Пули безпрестанно визжали в воздухе, а скоро стали попадать и в деревья, нас окружавшия; многие из наших влезли на них, чтобы лучше видеть сражение, и мертвые и раненые падали оттуда к ногам моим. Один молодой человек, родом из Кенигсберга — я не знаю ни имени его, ни звания,—говорил со мной, отошел четыре шага, и был тотчас убитъ пулей в глазах моих. В ту же минуту казак упал с лошади, возле меня. Я стоял ни жив, ни мертв, держа за повод мою лошадь, и не знал, на что решиться; но скоро я выведен был из этого состояния. Прусаки прорвали наше каре, и прусские гусары, Малаховскаго полка, были уже в тылу Русских.
Ждать-ли мне было верной смерти, или вернаго плена на этом месте? Я вскочил на лошадь, бросил все, и поехал в ту часть боевой линии, куда Прусаки еще не проникли., Русский офицер, стоявший при выходе из четыреугольника, окликнул меня словами: «Кто ты такой?» Я мог уже порядочно понимать по русски, и отвечал, что я полковой лютеранский пастор.— "Куда же чорт тебя несет?"—Я спасаю жизнь свою!—"Назад; отсюда никто не смеет выехать!" Получив такой ответ, я должен был воротиться на прежнее место. Только что я доехал туда, как бригадир фон С***, подошел ко мне и сказал: «Господин пастор, я получил две тяжелыя раны, и не могу больше оставаться в строю; прошу вас, пойдемте искать удобнаго места для перевязки.» Я передал ему, как трудно выехать из каре.
— Ничего.
И я снова сел на лошадь; бригадир с трудом посажен был на свою, и мы отправились.
Офицер опять не хотел пропускать. «Ступай ка прежде туда, где я был,» сказал ему бригадир; но эти слова не помогли. Тогда фон С*** возвысил голос:
— Именем всепресветлейшей нашей государыни, которая заботится о своих раненых слугах, я, бригадир, приказываю тебе пропустить нас.
Офицер сделал честь при имени государыни, и мы проехали.
Был час по полудни, а битва между тем страшно усиливалась. Мы ехали в толпе народа, оглашаемые криком раненных и умирающих, и преследуемые прусскими пулями. При выезде нашем из четыреугольника, пуля попала в казацкий котелок, и наделал такого звона, что я чуть совсем не потерялся.
За рядами боеваго порядка опасность была не так велика, но многолюдство было тоже самое. Через несколько минут мы подъехали к лесу, и нашли там раненых и нераненых офицеров с прислугою. Так как прусские разьезды все еще были близко, то надо было искать другаго, более безопаснаго места. Но куда ехать? Сторона была незнакомая, карт у нас не было; предстояло ехать на удачу. Один поручик, может быть самый храбрый из нас, объявил, :что он поедет на розыски, и приглашал меня с собою. Я согласился, почувствовав себя несколько бодрее вдали от опасности.
Мы скоро приехали к болоту, поросшему кустарником, где скрывались неприятельскиe мародеры, которые сделали по нас три выстрела, но не попали. Мы поехали дальше, в благополучно прибыли в какую-то деревню, кажется Царндорф. Но здесь опять на нас посыпались выстрелы из за садовых плетней, и заставили воротиться. На месте, где остались наши товарищи, мы не нашли уже никого; только лошади, совсем навьюченные, валялись еще покинутые в болоте. Мы нашли своих товарищей недалеко оттуда, и соединились с ними, чтоб дальше продолжать наши поиски. Скоро выехали мы на большую дорогу: нам показалось, что она тоже ведет к Цорндорфу, и увидав в стороне другую деревню, мы направились :к ней. Не видно было ни неприятельских форпостов, ни часовых. Покойно ехали мы вдоль прекрасных заборов, окружавших сады этой деревни, вдруг из узкаго прохода, между двух садов, бросилась на нас толпа прусских солдат; они схватили за поводья наших лошадей, объявили нас пленными, и привели в деревню.
Глава IX.
В этой деревне расположены были пруские хлебопеки, и при них охранная команда, которая и взяла нас в плен. Деревенский староста разместил нас по домам, послали уведомить о нас главную квартиру, и в тот же вечер явились гусары и драгуны, которым велено было отвести нас во внутренния области Пруссии. Мы должны были выступить с разсветом. Раненым даны были повозки, а мне позволили ехать на моей лошади, но и ту мне пришлось брать с боя. Провиантский комиссар Д***, хорошо мне знакомый еще в Кенигсберге, где отец его имел казенное место, не отдавал мне лошади на том основании, что она принадлежит ему по праву военной добычи. «Г-н A***, сказал я спокойно, я охотно бы уступил вам, если-бы вы были военный человек, но ваше opyжие — перо. Право добычи пожалуй еще принадлежит солдату, но если чиновник вздумает им пользоваться, то он явный грабитель. Впрочем возьмите мою лошадь. Она стоит сто рублей, но помните, что ваш отец в Кенигсберге втрое заплатит мне за нее; ведь русскому главнокомандующему стоит только написать об этом к тамошнему губернатору.» После этих слов, мой противник со стыдом удалился, а я сел на свою лошадь при громком смехе прусских офицеров.
Нам приходилось проезжать по полю сражения, где лежали еще убитые и чуть живые раненые; стоны их надрывали мне сердце. В городке Дамм мы нашли многих Русских, прежде нас взятых в плен. В числе их находился один смертельно раненый бригадир, который, узнав о моем прибытии, пожелал приобщиться Св. Таин. Но даров со мной не было; мое имущество, вещи и бумаги офицеров, две тысячи собственных денег— все это было брошено в обозе на произвол судьбы; я обратился к местному пастору с просьбою одолжить мне священные сосуды. Но он отказал мне в самых резких выражениях, за то ли, что я проповедывал веру Христову врагам моего отечества, или, может быть, ему самому хотелось получить деньги за исполнение требы. Я ушол от него в большой досад«, твердо решившись во что бы то ни стало причастить умирающаго. Весьма естественно, что я, по слабости человеческой, очень был разсержен. Но благодарение Богу, тотчас же представился случай, который меня совершенно успокоил и примирил с людьми. Я встретил христианския чувства и искреннее доброжелательство в простом, неученом человеке, и вдобавок в неприятеле. Проходя от пастора, я увидал пленных русских солдат, которых впредь до дальнейшего распоряжения держали на церковном дворе; исхудалые, с тупым выражением на лицах, стояли они, прислонясь к монастырской стене. Передо мной шол, опираясь на костыль, высокий прусский гренадер, с простреленной ногой; он нес под мышкой большой хлеб, и ел его с аппетитом. Один из русских солдат с завистью поглядел на него, и прищелкнув языком, произнес, как умел, по немецки: «Братец Прусак, мне очень есть хочется.» Гренадер важно остановился, достал из кармана ножик, отрезал Русскому половину хлеба, и с достоинством сказал: «Ты, может быть, такой же молодец, как и я.» Этот поступок заставил меня забыть жестокосердаго пастора.
Когда нас вели в Кюстрин, к нам вышли из лесу беглые русские солдаты, томимые голодом, и отдались в плен.
В Кюстрине нас поместили в казаматах.
Глава X.
Мне пришлось жить с грубыми офицерами, которых образ жизни и привычки поселяли во мне отвращение; я постарался сыскать себе других товарищей, и перешол в бывшую караульню, где правда, после пожара, не оставалось ни окон ни дверей, но все таки мы поместились отдельно, и устроились по мере возможности. На другой день, я пошол по городскому валу, и с истинной горестью разсматривал разоренный город; густой дым и туман расстилались повсюду; пожар еще не совсем потух, так что мы, для своих нужд, пользовались горящими угольями с дымившихся развалин. Когда я шол в раздумье возле одного казамата, оттуда вышел молодой, незнакомый мне, русский офицер, и стал умываться. «Кто вы?» спросил он меня. Я учтиво назвал ему себя. .«Плохо же вы молились Богу, что мы проиграли сражение,» сказал он мне.— «Может быть, вы плохо сражались или у вас не было толку в распоряжениях,» отвечал я с сердцем на эту выходку. Он засмеялся, а другие офицеры, мои знакомцы, позвали меня в казамат.—"Верно вам позволят пройти из крепости в предместье, г. пастор, сказали они; возьмите двух человек и купите нам провизии. У нас нет ничего, кроме денег, а с ними, хоть и в плену, все таки можно было бы пожить повеселее." Я не мог не согласиться на эту просьбу; они надавали мне вдоволь денег, и я отправился; у ворот меня опросили и без всякаго затруднения выпустили из крепости. Накупив, что было нужно, даже то, без чего можно было обойтись, я шел обратно, как в крепостных воротах, по приказанию коменданта, полковника Шака, мена взяли под караул, и отвели к нему под конвоем двух солдат и капрала.
Комендант долго и строго распрашивал меня, но потом вежливо отпустил, прося навещать его; разныя обстоятельства помешали мне воспользоваться этим приглашением.
Из провизии, которую я принес, приготовили славный обед; за столом было много знакомых, и незнакомых мне лиц; и тут то не без страха заметил я, что молодого человека, с которым я говорил утром, пока он умывался, называли, ваше превосходительство, и что он генерал-лейтенант Чернышев (*).
(*) Гр. Захар Григорьевич.
Я подошел к нему, и стал извиняться, что говорил с ним слишком свободно. На это он мне сказал с улыбкою в ответ: «Я люблю таких добрых и смелых молодых людей, как вы.»
Мы пробыли в казамате три дня, по прошествии которых генералы, а вместе с ними и я, получили квартиры в предместье, где нам было гораздо лучше. Здесь видел я одну из страшных жертв войны: русский солдат, у котораго одна нога была почти оторвана, другая совсем раздроблена, приполз кое как в Кюстрин. Не смотря на ожесточение против Русских, его заботливо передали попечениям хирурга, и я присутствовал при операции. Пока резали ему ногу кривым ножем, он твердо выносил страдания; но когда стали пилить кость, он испускал страшные крики, заставившие меня отвернуться. После этого, возвратясь домой, я имел счастие видеть нашего великаго короля Фридриха, ехавшаго верхом по предместью, в сопровождении значительной свиты. Bсе pyccкиe пленные бросились к окнам поглядеть на героя XVIII столетия; генерал-лейтенант Чернышев так же стоял у окна; он хотел, кажется, чтоб его заметили, и скорее отпустили из плена. Но поровнявшись с окном, где он стоял король, кажется, с намерением отвернулся. За то обер гофмейстер, ехавший не в дальнем разстоянии, верно по приказанию короля, обратился к Чернышеву с такими словами: «Узнаете ли вы свою лошадь, ваше превосходительство? Ручаюсь вам, что ее будут беречь, пока не возвратят хозяину.» Все мы одинаково объясняли эти слова. Король ясно дал понять, как он намерен поступить с знатным пленником, и в тоже время нисколько не уронил своего достоинства. Три недели моего содержания в Кюстрину прошли не скучно, но только тем неприятно, что я не имел никакого умственнаго занятия. По истечении этого времени, меня неожиданно потребовали в крепость к коменданту полковнику Шаху. У крыльца его стояла повозка; но я не мог думать, что она приготовлена для меня. Комендант дружески поговорил со мной, и отобрав от меня некоторыя сведения, велел тотчас ехать в лагерь, находившийся возле самаго города. Я чрезвычайно испугался, и почтительно спросил коменданта, зачем я там нужен. Он отвечал улыбаясь, что не знает, но полагал, что мне не сделают никакой неприятности, и что обо всем я узнаю от генерал-лейтенанта графа Доны.
Офицер сел в повозку рядом со мной, унтер-офицер на козлы. К вечеру прибыли мы в главную квартиру, и тотчас были допущены к графу Дона, который принял меня еще лучше. Он объявил, что меня разменяли по высочайшему повелению, и что я тотчас должен ехать в русский лагерь. Я просил отсрочки до завтра. Но мне отвечали, что это было противно приказу. Я просил хоть час времени для отдыха, в этом мне не отказали.
В полночь, состоявшей при штабе трубач Малаховскаго полка разбудил меня, привел оседланную лошадь, и мы поехали.
Глава XI.
Прибыв в прусский лагерь, я получил позволение отдохнуть в палатке у маркитанта, который обошелся со мной, как добрый земляк. Но скоро надо было ехать дальше в Ландсберг, где находился еще русский ариергард. Ночь была очень темна, а трубач мой не знал дороги. Мы увидали в стороне огонек, подъехали к нему, он светил из мельницы. Трубач начал страшно стучаться в дверь и разбудил мельника. Когда он впустил нас, мы сказали, кто мы, и трубач попросил огня закурить трубку. Потом схватил мельника за ворот, приказывая быть нашим проводником.
Напрасно мельник противился, напрасно говорил, что дорога в Ландсберг не безопасна от казаков; трубач навел на него пистолет, и мельник принужден был показывать нам дорогу, идя между лошадью трубача и моею.
Но чем дальше мы подвигались, тем больше трубач мой начинал трусить. Дорога шла по кустарникам и зарослям. Знаете-ли вы по русски? спросил он голосом, похожим на падение ртути в барометре, если только можно с чем нибудь сравнивать звуки или черты лица. Я отвечал, что был при армии очень короткое время, и никак не съумею объясниться с Русскими.—"Так плохо наше дело," сказал он, и в эту самую минуту над нами раздался страшный крик: «кто идет?»
Нас тотчас окружила толпа казаков. Мельник изчез, и я больше не видал его никогда. Мой проводник затрубил, чтобы показать, что он парламентёр; но его или не поняли, или не хотели понять; схватили нас, отвели в кусты и совсем ограбили; даже взяли у трубача его трубу. На наше горе, мы никак не могли объяснить, кто мы такие. Но хуже всего было то, что нам еще грозили нагайками, чтобы заставить нас молчать.
Так мы стояли совсем ограбленные, когда подъехала другая толпа казаков, верно с намерением взять себе часть отнятой у нас добычи. Мы с трубачем начали тогда кричать и жаловаться по немецки. По счастью, кто-то из новоприбывших понял нас, заговорил со мною по немецки, а как только узнал, что я пастор главнаго штаба, тотчас объявил об этом другим. На хорошем театре сцена не меняется так быстро, как она изменилась в ту минуту. Казаки упали передо мной на колени, а офицер стал упрашивать, чтобы мы не доложили главнокомандующему об этом происшествии. Bcе отнятыя вещи были нам возвращены, и казаки в значительном числе проводили нас в Ландсберг. В разстоянии четверти часа от города мы проезжали казачий лагерь, вид котораго на первый взгляд имел в себе что-то романическое. На большой равнине, безпорядочными рядами разбросаны были соломенныя хижины; над ними, в проясняющемся небе, горели звезды и освещали картину.
Мы прибыли в Ландсберг еще до разсвета. Трубачу завязали глаза, и повели нас к коменданту, полковиику Хуматову (*). Он тотчас встал, отпустил трубача, дав ему 25 рублей награжденья, и велев казакам проводить его в прусский лагерь; мне же, по моей, просьбе, отведена была моя прежняя квартира в почтовом доме. Легко можно себе представить, что после такого утомления, лежа в чистых и мягких перинах, я тотчас заснул самым глубоким сном. Однако же не на долго. Сильный шум разбудил меня. Начинало светать, и слышна была музыка. Вот произносят мое имя, на миг замолкла музыка, и снова раздалась, сливаясь с громкими криками ура. Я вскакиваю с постели, спрашиваю и узнаю, что общество офицеров, изъявляя свою радость по случаю моего возвращения из плена, приветствует меня таким образом. Мы радостно обнялись, и славно и весело позавтракали. Не успели мы вдоволь наговориться, как пришло приказание от полковника Хуматова выступать ариергарду, на соединение с авангардом. Все было в самом лучшем порядке, и в 11 часов утра мы шли уже походом.
(*) Выше Теге называет его von Kumatoff, а теперь Chumatoff; конечно, настоящее имя — Юматов.
С наступлением вечера мы пришли на ночлег в какую то деревню; в ней мог поместиться только штаб, а при нем и я. Деревня представляла грустный вид опустошения; ни живой души, дома пусты, разграблены, с разбитыми окнами и дверьми. Прекрасный владельческий замок был также разграблен, а дорога к пасторскому дому обозначалась разбросанными книгами. Дом, напротив квартиры Хуматова, который мне отвели, особенно пострадал: чего: нельзя было унести, было в нем разбито, и разломано; перины распороны, пух — по всей комнате. Я отыскал коморку, где еще можно было расположиться, лег на связку соломы, велел лечь вокруг себя состоявшим при мне казакам, и проспал покойно несколько часов.
Вдруг раздались крики: пожар! пожар! Я в испуге .вскочил, и увидал cocедний дом в пламени. Чад и дым наполняли мою комнату. Буря ревела и усиливала опасность. Я отворил двери в большую комнату, но пламя мне навстречу; боковая дверь спасла меня и казаков. Я успел вынести кое-что из платья, да медвежью полость, подаренную мне полковником Хуматовым. Все остальное погибло. Огонь занялся вследствие неосторожно закрытаго камина; потушить его не было возможности, и семь домов сгорело. Но вот что было ужасно: во время пожара раздались ружейные выстрелы, и имели пагубныя последствия для спасавших свое имущество. Эти выстрелы вероятно произошли от того, что жители, оставляя деревню, спрятали в крышах свои ружья которыя от жару разряжались.
Тревога не дала мне отдохнуть и в эту ночь. На разсвете мы едва успели собрать спасенныя вещи и приготовиться к дальнейшему походу.
Глава XII.
Мы выступили тотчас после полудня. С провожатыми из казаков, я прибыл поздно ночью в Пириц, где находилась главная квартира, и потому тотчас не мог видеть графа. На следующее утро я узнал от него, что все мое имущество, вместе с целым обозом, пропало в сражении при Цорндорфе, и что уцелела только моя повозка, которую мне возвратят в Мариенвердере; при этом граф обещал позаботиться обо всем, для меня нужном. В самом деле, по его милости, я получил чистое белье, на другой день, когда мы ночевали в Штаргарте, и полную пасторскую одежду, к чему граф прибавил еще немалую сумму денег.
Мы пошли в Мариенвердер на зимовыя квартиры.
Так как мне надо было одеться прилично моему званию, то я поехал для этого в Данциг. Еще перед выездом узнал я, что граф Фермор получил от императрицы Елизаветы указ, повелевавший ему принести оправдание в дурных последствиях Цорндорфскаго сражения. Не знаю, было-ли его оправдание неудовлетворительно, или другия обвинения возбудили к нему общее недоверие; только я уже не застал его, возвратись из Данцига. Он уехал в Петербург по высочайшему повелению, для личных объяснений. Мог-ли я предчувствовать, что скоро за ним последую?